Интервью: Джон Алперт. «Снимая правдивое кино»
Джон Альперт – американский журналист, режиссер-документалист. За свою карьеру он успел снять более 25 фильмов, получить 16 премий «Эмми», взять интервью у Фиделя Кастро и Саддама Хусейна, побывать в десятках горячих точек. Недавно он был в Москве и Concepture удалось задать ему несколько вопросов.
Философия заглядывает в самый мрак, в то, что кажется нам само собой разумеющимся. Это – одна из самых древнейших интенций философии. Она как бы выводит на свет то, что было затемнено, заезженно бесконечным употреблением и кажимостью разумения. Документальное кино делает что-то похожее – оно тоже выводит что-то на свет, что давно покрыто мраком. Пожалуй, и философия, и документалистика в этом роднятся психоанализу, который делает ту же работу. В этом смысле, ни для философии, ни для психоанализа, ни для документального кино нет никаких табу, в некотором роде они все исповедальны. Нельзя сказать – «об этом говорить нельзя». И не то чтобы это вообще было запрещено так сказать – иначе мы впадем в порочный круг. Просто оно само не говорится. Нет, и все. Если истина там – то она должна быть открыта. Потому что если это не будет открыто – то оно никуда не исчезнет. Никуда не исчезнут бюрократы, никуда не исчезнут коррумпированные чиновники, никуда не исчезнет безработица, нищета, наркомания, убийства, ксенофобия и ненависть, если о них начать молчать. Так же, как не исчезнут внутренние проблемы или непродуманность слов. Все это продолжит молча существовать. Так в чем разница? А разница в том, что при табуирование какой-либо темы, появляется новый конструкт – «об этом нельзя говорить». «Об этом нельзя думать», «это нельзя называть» и «это нельзя сознавать» - его прямые наследники. Так рождается то, что можно было бы назвать каким-нибудь комплексом в психологии – куча разных бессознательных конструктов, вырванных из актуального сознания и действующих где-то там, глубоко в бессознательном. При этом самой личностью, через множество нарративов, конструируется также и скрывающий механизм. И если этот механизм каким-то образом не взломать, то все будет бесконечно усугубляться через порочное повторение. Табуирование темы – один из механизмов сокрытия. Конечно, простой разговор на эту тему ничего особого не решит, для этого нужно некое иное действие, акт из недр твоей жизни. Но разговор позволяет сделать то или иное явление осознанным, а значит, он открывает саму возможность занять какую-либо активную позицию по отношению к объекту разговора. Как Алкивиаду не было смысла исследовать вопросы справедливости и блага до встречи с Сократом, потому что они были сокрыты для него под завесой общего разумения, так и для человека, у которого есть какие-то проблемы, но он их не осознает, нет смысла как-то их решать, просто потому, что он их не замечает как таковые. Так же и по отношению к здоровью общества – если есть какие-то диссонансы, которые не осознаются как таковые, то и решить их невозможно. Их просто нет для актуального сознания.
- В чем, по вашему, заключается сущность документального кино?
В чем сущность документального кино? Вы знаете, я не мастер в определениях, но я думаю, что снимая документальное кино, мы стараемся докопаться до истины, документальное кино - это поиск. И мы отправляемся в это путешествие, захватывая зрителя с собой. Так что это совместный путь, в который зритель отправляется вместе с режиссером.
Открытость, или то, что я назвал исповедальностью, присутствует во всех трех видах деятельности. При этом во всех трех случаях, она – не данность. Ты не открыт изначально ни себе самому, ни тем более другим. Так же и слова, которыми ты говоришь, или, вернее, которые подчас говорят тобою – их смысл так же сокрыт. Закрытыми бывают и некоторые темы в социальном пространстве, в духовном облике той или иной социальной общности, в которую мы все включены. Конечно, первое, что относительно этого приходит на ум – это политика, часть которой (или вовсе все целое) табуирована определенной группой лиц. В России, например, табуирована тема Крыма, определенные точки зрения на войну в Украине или на деятельность правительства и президента. Табуирована, в большинстве случаев, деятельность твоего непосредственного начальства, особенно в государственном секторе. Подчас возникает мысль, что невозможно обсуждать некие столпы социального устройства вообще и что таким образом закрывает вся тематика гражданской жизни.
Все это порождает огромное чувство импотенции, бессилия что-либо сделать, и, более того, бессилия даже обнаружить проблему. Могу ли я вообще быть гражданином при этом всем? Очевидно, что навряд ли, потому что быть самим собой значит воплотить правду самого себя в себе самом. А я – часть общества с таким-то устройством, с таким-то президентом, с таким-то правительством, с такими-то судьями и так далее. Все это действует от моего имени в том числе, все это связано со мной, и если это мне не дано как объект в процессе свободной дискуссии, то и сам себе я не дан. Я как бы отчасти перестаю наличествовать. Отсюда, кстати, и возможный градус ненависти к российскому государству, который можно увидеть не только в интернете, но и у большей части русской интеллигенции. Вспомним тот факт, что для Гегеля государство и право – воплощения морали, в то время как у нас зародилось движение анархистов. Ресентиментальность поддерживается в нас самой структурой социального устройства.
Кстати, тот факт, что государству и праву дается характеристика высшей формы морали – совершенно не случаен. Мораль происходит от латинского «морэс», которое, в свою очередь, является калькой греческого «этос». Оба понятия обозначают нрав – то есть некие сложившиеся формы человеческого существования. Но не просто какие-либо формы существования вообще – но те формы, которые относятся к общественной жизни. Для грека человек – разумное животное, живущее в полисе. А полис – то есть община граждан – управляет собой сам. Он в некотором роде субстанциален. И то, как ты сам себя ставишь посреди таких же само-стоятельных граждан, равных тебе, не является чем-то данным. Жизнь часто может протекать как попало, без какого-либо принципа, и тогда тебя несет туда, куда подует ветер. Но иногда, в совместном диалоге о высшей ценности, то есть о благе, обретается основание. И тогда ты начинаешь воспитывать себя сам.
Конечно, самоуправление, само-стояние – это удел взрослого состояния. В древней Греции, самоуправление возникало из простых земледельцев, хозяев свей земли. Чтобы участвовать в собрании греческого полиса, ты должен быть свободным гражданином этого полиса. На агоре собирались люди, готовые постоять за себя словом и делом (мечом). Эта модель не лишена недостатков, как и всякая достаточно формальная схема. Демагоги и софисты могут наполнить ее своим содержанием, и тогда она разрушится. Но факт остается фактом – на агоре присутствовали только люди, способные самостоятельно судить о чем-либо (пусть и не всегда верно) и имеющие на это право. В патерналистских системах, есть только два субъекта каких бы то ни было отношений – патер и дети. Отец нации, вождь, национальный лидер (и так далее), а также куча детей, которым нужно указать, как жить, что думать, а что нет, что говорить, а что нет, что хорошо, а за что можно получить нагоняй. Конечно, отношение отец-ребенок – не вина и не следствие одной из сторон, это общая основа. Отношения разрушаются как тогда, когда отец отпускает дитя, так и тогда, когда дитя перестает себя осознавать таковым. И наоборот – если дитя осознает себя таковым, то его отношения с окружающим миром неизбежно выстраиваются в патерналистском ключе.
Позиция детства – слаба, это позиция нужды. Свойственная ей закрытость некоторых тем свидетельствует о слабости духа, который не может совладать с истиной. Дети любопытны и в большинстве случаев открыты чему-то новому. Но некоторые вещи для них закрыты, а именно те вещи, которые являются дарами зрелого духа: полнота всепрощения, самоотдача другому, рефлексия, в конце концов - любовь и сексуальная близость. Ницше однажды сказал, что искусство нам дано для того, чтобы истина нас не убила, и если мы скажем, что документальное кино является частью этого самого искусства, то формулировка Ницше как нельзя точна. Вскрытие раны необходимо, необходимо возогнать себя в открытость, даже если в нас возникает чувство неготовности к этому шагу – иначе всякое мышление даже и не состоится во мраке само собой разумеющихся вещей, как и излечение от травмировавших событий прошлого. Довольно сложно даже сформулировать, против излечения чего работает механизм сокрытия, когда мы говорим об обществе и его состоянии. И мне кажется, что документальное кино может каким-то образом подсказать нам формулировку.
- Слово «документальное» имеет очевидную связь со словом «документ». Документ может предстать перед нами, с одной стороны, как свидетельство, отражающее реальное положение дел, а с другой стороны, совсем наоборот. Документом можно злоупотреблять, мы же знаем про бюрократию и ее порочность. Может ли что-то подобное произойти с документальным кино?
Вы задали очень правильный вопрос, который позволяет нам понять, что существует множество стилей документального кино. Стиль, в котором снимаю я сам, мы, за неимением лучшего, назвали Cinema Verite (правдивое кино). Камера сама рассказывает правду. И ты притворяешься, что снимаешь мир таким, как будто бы тебя в нем нет. Притворяешься потому, что все же камера всегда находится в твоих руках, и ты направляешь ее именно туда, куда захочешь ты сам. При этом нет никакого нарратива – нет никого, кто стоял бы перед объективом, рассказывая и тем самым ведя за собой зрителя. Камера сама ведет его. Это – один стиль. Но существуют и другие стили, при которых человека усаживают в кресло и просто берут у него интервью. И порой это бывает очень, очень эффективным. Есть и другие стили, при съемках в которых перед объективом камеры всегда кто-то присутствует и берет тебя с собой в своего рода визуальную прогулку. Так что да – документальное кино имеет какую-то связь с документом, но сам документ может принимать довольно разные формы.
Как и в случае с агорой, открытость может быть объектом злоупотребления. Платон сравнивал софистов с укротителями животных – они поют им сладкую песню из слов, которые приятно слушать. Но правда – не совсем приятная вещь, в большинстве случаев даже и наоборот совсем. Она требует от нас быть верными вечным идеалам, выраженным через закон, идеалам, которые отрывают от нас какую бы то ни было субъективность, которым мы приносим в жертву личную жизнь. От себя отказываться всегда сложно, и тем сложнее, чем более наше Я стигматизировано, то есть чем более оно нуждается в конкретном внимании к самому себе. По-видимому, с документалистикой может произойти что-то похожее на то, что произошло с греческой демократией. Документалистикой можно злоупотреблять, и можно включить телевизор, чтобы убедиться в этом. Достаточно взять форму документального кино, и быть внутренне совершенно не готовым следовать всеобщему закону в душе.
- Я смотрел Ваш фильм про землетрясение в Сычуане. Многие родители погибших детей говорили, что хотят лишь одного – восстановить справедливость. Как Вы думаете, способно ли документальное кино на это?
Иногда. Иногда документальное кино может способствовать восстановлению справедливости, с нами такое случалось. Мы сделали фильм о рабочих, которые отравились на заводе, и управляющая компания всячески стремилась избежать ответственности. Мы преследовали виновных по всей стране, мы врывались на их фабрики и делали замеры вредных веществ в воздухе, и когда компания попыталась укрыться от нас в Мексике – мы пошли за ней. И, в конце концов, люди из этой компании отправились в тюрьму. Так что, иногда нам удается добиться справедливости, но иногда – нет. Иногда мы делаем такие документальные фильмы, какой мы сделали о землетрясении в Китае. Никто из местных официальных лиц не был наказан. И мы чувствовали себя ужасно из-за этого. Родители погибших детей были рады, что мы сняли фильм о них, они этим гордились, но добились ли мы справедливости? Нет.
Настоящее документальное кино предполагает, что ты имеешь некоторый стержень внутри, что ты в самом существе своей жизни хочешь воплотить закон, а не случайность сиюминутной ситуации. Возможно ли документальное кино на пределах постсовесткого пространства – это вопрос о том, может ли человек быть самим собой после краха советского союза, оставил ли он в себе что-то, осознал ли свою историю и пережил ли ее. Или за ним тянется черный след непережитого, вытесненного в темноту забвенья, а потому довлеющего над. Это вопрос возможности честной дискуссии с самим собой (и с другими, потому что они – часть меня), дискуссии, в которой запретных тем нет, дискуссии на кон которой поставлена жизнь. Не в буквальном смысле «жизни и смерти» (хотя и это тоже), но в том смысле, что в этой дискуссии ты само основание своей жизни освещаешь и проверяешь на прочность: а было ли оно? а если было, то достойно ли? выдерживает ли оно испытание хотя бы словом?
Я думаю, что тот, кто снимает документальное кино, делает ту же работу по отношению к обществу, которое делает психоаналитики по отношению к своему клиенту, а философия по отношению к языку. И как психоаналитическая работа клиента ведет его вперед, к большему осознания себя, своих желаний и страхов, к открытости миру и возможности с-мир-ения с ним; как все больше осознания тех или иных вещей в философии дало Гегелю право заявить, что пришла пора философии превратиться из «мудрости» в науку; так и документальное кино способствует какому-то движению. Это исповедь, паросия, алетейя, правда. Чем меньше ее у нас – тем цепче наши оковы. Потому что сказано: истина освобождает. «»